Я походил по
залам музея, постоял перед клятвой, набранной на стене крупным буквами... «...я
буду единомыслен относительно благосостояния и свободы города и гражден и не
предам ни Херсонеса, ни Керкинитиды, ни Прекрасной гавани...». Потом, конечно,
побыл перед Владимирским собором (здесь он зовется Владимировским), еще раз
дивясь необузданной ярости войны, изуродовавшей храм.
Пошел к
морю; мелкие волны искрились под солнцем.
Здешний
берег привлекает, пожалуй, тем, что на нем нет ни одного признака нынешней
цивилизации, кроме колокола между двумя пилонами, у которого довольно сложная
история. Он был увезен после войны 1855-56 гг в Париж и украшал звонницу Нотр
Дам де Пари. Долгими договорами властей колокол был возвращен этому берегу,
опасному кораблям в туман.
Языка в
колоколе нет и на нем всегда можно увидеть меловые следы камней: почти всякий
проходящий мимо бросит камень, чтобы услышать его голос.
И берег, и
море первобытно дики, особенно берег, он изломан, изорван, постоянно обрушаем,
прихотливая волна то лижет его, ласкаясь своим скользким телом, в котором
чувствуются однако могучие мускулы, то, чисто по-женски остервенясь на
безответность, лупит со всего маху в и без того разбитую штормами грудь.
Штормовая волна постепенно съедает мыс; за полторы тысячи лет немало пористого
камня ушло под воду. Камень оброс там зелеными бородами водорослей и дал приют
всякой донной рыбе и крабам, чьи мощные разноцветные клешни видны из иной
темной щели.
Кубик был
прав: здесь можно ходить до бесконечности, не ведая ни скуки, ни суеты и ни
усталости. Купальщики на этом берегу не шумны, узкая полоса гальки не дает
разыграться в волейбол, а дальше берег каменист и начинаются развалины. Древние
мраморные колонны базилик внушают должное уважение к мысу, совсем-совсем
непросто избранному когда-то людьми для целого полиса, - по нему ходишь, все
пытаясь представить древний город в один из его обычных дней: курчавобородых
загорелых людей, белозубые их улыбки, оживленный говор; деревянные
парусно-весельные суда, входящие в бухту, рабочий шум порта, запахи грузов –
рыбы, масла, вина...
А сюда, где
сейчас кишит полуголый люд, к галечной полосе, где переливчато позванивает
прибойная волна, спускались смуглые женщины в разноцветных легких платьях,
подходили к самой воде, приседали, переговаривались, плашмя опускали руки в
воду... на дне мелькали солнечные блики, на руках жемчужно блестели мелкие
пузырьки воздуха, женщины плескались, брызгались, смеялись...
Солнце мы
провожали, сидя, как и в прошлый раз, у колонн базилики. Этот обряд уже
сложился, он предполагал молчание, мы и молчали, пока не погасла над утонувшим
светилом корона облаков.
Потом
художник заговорил. Негромкий его голос стал для меня главным звуком.
...Хотя влюбленные взгляды
Понтии доставались через Марка и Кубику и он воспринимал их как посылаемые и
ему, до него дошло наконец, что он здесь, в сущности, пришелец, незваный гость,
сбоку припека. Что он только невидимый свидетель любви, дивным цветком
расцветшей в глубине древнегреческого дворика, он лишь зритель...
Снова зритель! И все же, все же... какая теплая
волна радости, счастья прокатывлась по нему, когда Понтия в очередной раз
взглядывала на... тьфу! тьфу! – на Марка!
Марк, по
ревнимому мнению Кубика, был груб, неотесан, тщеславен; заметив на себе не раз
и не два взгляд влюбленной женщины, он стал горделив, напыжился, как индюк,
теперь он все чаще подливал вина заметно опьяневшему Пармену – чтобы побыстрей
напоить его, и уж тогда смело касаться руки Понтии. Руки обоих жаждали встреч,
их пронизывали магнитные токи, пальцы, мимолетно трогая друг дружку, ласкались
– боги, какое это наверно, было наслаждение!
Понтия не
противилась ходу событий.
А он, Кубик,
видя все это, скоро почувствовал себя... нахлебником на чужом пиру, он частично
пользовался чужим счастьем, ему перепадала лишь тень его; художник начинал
ненавидеть Марка, грубого, тщеславного торгаша, вероломного друга Пармена,
изголодавшегося по женщине моряка.
Ревность
настолько захватила, что чудо всего происходящего – художник конца двадцатого
века, современник атомной бомбы и компьютера, позволил завлечь себя то ли
выкрутасам Времени, то ли прихотям душ, и залетел черт знает в какой древний
век – отступило на второй план. Он уже влюбился в Понтию (как это бывает в
картинных галереях, когда красавица со старого холста случайно глянет на тебя
из-за угла), влюбился в Понтию, гречанку из далекого прошлого, как в женщину
нашего времени, и касался то и дело ее рук... руками Марка.
Взгляд
Понтии, иногда мерещилось ему, пронизывал Марка, как стекло, и остнавливался на
нем, Кубике, и Понтия как будто это понимала: какое-то недоумение, какой-то
вопрос возникали в ее глазах, и она искала на них ответа.
Но что это
за глупая игра в любовь между двумя людьми, разделенными двадцатью веками!
Тысячами войн, штормов, непогод... Что даст ему в конце концов этот сеанс
прошловидения, кроме жестокого разочарования, когда он оторвет голову от камня
и выйдет из развалин! Что даст, кроме страшной отдаленности от этого милого
дворика, от этих трех людей – короткошеего Пармена, черноглазой Понтии и
фатоватого Марка, от фалернского вина, в котором чувствуется вкус и аромат
дикого меда и хвои, в конце концов от этого чистейшего воздуха, в котором не
присутствует еще ни одна пылинка угарного двадцатого столетия?
Что даст ему
этот сеанс, кроме глубокой печали и ощущения несбыточности встречи?
Пармен, уже
ливший в себя вино, как в бочку, мало что соображал. Понтия придвинулась к
Марку; вокруг кубка моряка, тоже изрядно захмелевшего, ширилось пятно от
пролитого вина. За спасение Марка было выпито уже несчетное количество раз, но
Пармен не уставал говорить, что и этого мало, что завтра же они принесут жертву
Деве – пойдут к ней с самого утра. Рабу, приносившему вино и закуски, он не
уставал твердить, чтобы тот ни в коем случае не затащил на их стол свинины –
Дева не терпит этих наглых животных...
Понтия почти
не пила – касалась иногда губами края кубка, словно для того лишь, чтобы
охладить их и ощутить кончиком языка терпкость и сладость напитка, которого
она еще глотнет сегодня. Поднося кубок к губам, она взглядывала на Марка, и
Кубик знал, что женщина дразнит себя и его – в тонких ее руках был не
серебряный кубок с пряным напитком, а – обещание, предвкушение.
Уже с час на
столе горели три светильника, ветер гасил их. Рука Пармена, поддерживающая
голову, уже несколько раз подламывалась, и хозяин стукался лбом о стол; обед,
перешедший в ужин, пора было заканчивать.
Марк налил
вконец осовевшему Пармену еще один бокал – полный, кувшин опустел, и Марк долго
держал его над своим кубком, будто наполняя его. Понтия следила за каждым его
движением, лицо ее было сейчас безучастным к тому, что она видела, - словно все
теперь, что должно было произойти, решалось не ею, а этими двумя мужчинами,
властвующими над ее судьбой. А может быть, и самой судьбой.
Пармен,
облив щеки и подбородок вином, опустошил свой кубок, выронил его, вытаращил
глаза откинул голову и тут же страшно захрапел. «Полная отключка», определил
Кубик, «отпад»... Интересно, подумал мимоходом, а что произносили древние греки
в таких случаях?
Понтия
хлопнула в ладоши, и раб, стоявший уже наготове у своей двери, подскочил к
хозяину, подхватил того подмышки и потащил, невероятно тяжелого, в мужскую
спальню, находившуюся на первом этаже. (Второй этаж принадлежал женщинам). Марк
допил несколько капель вина, бывших на донышке его бокала, и взглянул на
Понтию. А художник пробормотал про себя горькое: «Неужели,черт побери, моей
несчастной душе предстоит испытать еще и это?»
Раб
вернулся, Понтия дала ему выпавший из рук Пармена бокал, что-то чуть слышно
сказав, тот поднял запасной кувшин, стоявший у двери, наполнил бокал хозяина,
опрокинул его в волосатый рот, одним глотком справившись с вином, и благодарно
поклонился госпоже.
-Отведешь
гостя в его комнату, - распорядилась Понтия, - и пойдешь к себе. Убирать будете
рано утром, когда все еще будут спать. – И ступила на первую ступеньку
лестницы, ведущей на второй этаж. И обернулась к Марку, не спускавшему с нее глаз.
И все сказала ему глазами...
-Тут я, -
художник зашевелился, меняя место у колонны, - до сих пор лежавший головой на
камне, сел. Я даже не знал, сплю я или вижу все наяву. Рассердился. «Может,
уйти отсюда к чертовой матери? Что за дела? Идти за женихом в его брачную
постель! Бред какой-то! Ненормальщина! Извращение! Любовь втроем? Опять в
свидетели?»
А Понтии
словно передались мои сомнения, странным образом пронизавшие двор и приписанные
единственному мужчине, Марку, вдруг остановилась. Еще раз поглядела на него,
будто проверяя, понял ли он, что она сказала глазами. Убедилась, что да, и
поднялась по лестнице в свою комнату. Дверь оставила полуоткрытой....
...Опять в
свидетели?
Разум,
принадлежавший Кубику, возмущалася, ревность приводила в бешенство, а душа –
одна на двоих с Марком, неизвестно в каких пропорциях разделенная сейчас –
рвалась вслед за Понтией. Но кроме трех этих величин, была еще и четвертая –
любопытство. Полновесное, он встало на одну чашу весов с душой, и стрелка весов
качнулась. Впрочем, если честно сказать, душа и без любопытства справилась бы с
разумом.
Слуга
подошел к Марку.
-Ваша
постель готова, господин, - сказал он и сделал приглашающий жест в сторону
гостевой комнаты.
В крохотной, как все в этих домах, комнатке горел
один огонек, с изголовья освещавший низкий топчан с постелью на нем. На столике
рядом с топчаном стоял кувшин с водой, которая наверняка понадобится изрядно
хватившему моряку ночью.
Марк лег,
заложил руки за голову, вздохнул. Сколько всего было, прежде чем он занял эту
долгожданную позу...
-Иди, -
сказал он рабу, ожидавшему последних распоряжений, - ты мне больше не
понадобишься. Да, можешь там выпить еще вина – ты мне понравился.
Раб низко
поклонился и вышел, плотно затворив за собой дверь.
Из комнаты
рядом доносился мощный храп Пармена. Пьянчуга не проснется до утра, это точно.
Вдруг наступила тишина, и Марк сразу услышал, как над головой скрипнули
половицы - Понтия. Она там, у себя, ждет Марка.
Единственная
опасность – раб. Но, может, и он уснет после двух бокалов густого вина, после
долгого рабочего дня? Вся остальная прислуга в дикастерии давно уже видит
третьи сны.
Марк спустил
ноги на пол.
У Кубика
сильно забилось сердце.
Сейчас его
соперник и одновременно... кто? Напарник? «Во что я вляпываюсь! Пусть будет лучше
«совладелец души»... Кто он еще, этот прощелыга Марк? Впрочем, почему
прощелыга? Это я сгоряча, извини, совладелец... И разве такая уж у нас плохая
душа?»
Марк
поднимался по чуть поскрипывающей лестнице, и Кубик, разум которого только
мешал тому, что происходило в душе, поднимался вместе с ним. Он-то и наставил
художника: «Иди, старик, и испытай то, что пока не было дано испытать ни одному
человеку на земле. В конечном счете ты ведь уже влюблен в Понтию никак не
меньше Марка, иди к ней и думай, что ты с ним одно существо».
Дверь в
комнату Понтии была приотворена, оттуда на Кубика (и на него, и на него!)
пахнуло незнакомыми ароматами, в букете которых он узнал только розу.
-Это ты? –
шепот из угла комнаты не назвал имени, боясь выдать тайну.
-Я, - услышал
Кубик голос Марка, - это я, я...
Дальше было
то, что Кубик, естественно, знавал, но разум его снова потерял опору, онемел, а
может, и испарился, когда он ощутил вдруг грудью и животом Марка обнаженное,
вздрагивающее от нетерпения, то сладко, то горько пахнущее тело Понтии.
То, что
открыла ему вслед за первыми прикосновениями эта юная-древняя гречанка, сказало
ему: все его знания в области любви – всего лишь пять-шесть букв алфавита из
всей многобуквенной ее азбуки.
Повторим:
разум Кубика сначала потерял опору, затем попросту исчез – испарился. Его не
стало, ему не было места во всем существе художника – всё заняли удивление,
наслаждение, радость, блаженство. Душа выросла, расширилась и заполнила все
клетки его тела и каждая из них пела, кричала...
Кричал и
Марк, а Понтия закрывала ему рот то собственными губами, то грудью, то животом.
Все тело юной женщины пахло душистыми маслами, ароматы распаляли желание.
«Боги! –
успевал только думать Кубик. – И всё это безумие, все это счастье скрывалось во
мне! Неужели я ни разу, никоим образом не почувствовал их в себе? Неужели ВСЁ
ЭТО никак не давало о себе знать?»
Сдаваясь,
Марк раскидывал руки и ноги, мокрый, тяжело дышащий; Понтия – юная, гибкая,
неистощимая, жадная, с нежной и влажной кожей – долго не могла успокоиться,
судороги пронизывали ее тело, она снова прижималась к Марку, терлась об него,
целовала (поцелуи пахли ромашкой), щипала кожу там и сям, теребила бороду,
гладила, легонько касаясь, грудь и живот, призывая откуда-то теплую волну,
которая окатывала Марка и снова вызывала желание.
Кувшин с
вином, стоявший на столике у изголовья, опустел - рты постоянно требовали
влаги, тела – силы.
Но вот
огонек в светильнике потускнел, в комнате обозначились стены и потолок –
близился рассвет.
-Тебе пора,
- сказала Понтия, - скоро проснутся рабы. Иди в свою комнату и усни. У тебя это
быстро получится, - добавила она со смешком.
Марк накинул
хитон, расправил привычным движением складки, сунул ноги в сандалии. Понтия
села.
-Пармен
поднимется не раньше полудня, спи и ты.
-А ты?
-Мне вроде
бы не с чего спать так долго, - потягиваясь и зевая, ответила женщина, - я
встану чуть позже рабов. Ну, иди. Я люблю тебя.
-Ты это
доказала, - сказал Марк. – И я люблю тебя.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7
|